Не беда, что вино мне милей, чем вода,
Труд любовный — желанней любого труда.
Мне раскаянья Бог никогда не дарует,
Сам же я не раскаюсь ни в чём никогда! —
задумчиво процитировал голубоглазый москвич, наслаждаясь остатками кофе и глядя словно бы сквозь своего собеседника.
— Мне ведомо, что ты чтишь память старого пьяницы, называя его дедом.
— Дедушкой, — строго поправил Лев.
— Пусть так. Но он был далеко не так прост, как тебе кажется! Слабые умы принимали его рубаи за чистую монету. Для них в его строчках звучали лишь вино, красавицы, плотская любовь и ничего больше. Слепцы! Глупцы! Безумцы! Ведомо ли тебе, что в иносказаниях учёного человека вино обозначает мудрость, кувшин — непрочитанную книгу, глина — бренность существования, могила — равнодушие тупиц, любовь — стремление души к Аллаху, красавица — жажду познания, роза — кратковременность удовольствия, солнце — свет страниц Корана…
— Слышал и о такой версии, — сказал Оболенский, с сожалением отставляя хрусталь. — Я мало виделся с дедушкой, всё как-то набегами, не с руки, впопыхах… Но иногда он был потрясающе прямолинеен, без этих восточных иносказательностей, и называл дурака — дураком, а мерзавца — мерзавцем!
— Тебе ведомо, что я могу убить тебя в любой миг? — Хайям-Кар вздёрнул седую бороду.
Лев молча кивнул.
— Ты знаешь, почему я этого не делаю?
Лев так же молча пожал плечами. Хайям-Кар впился в него сверлящим взглядом. Возможно, на почтительных восточных людей это и производило впечатление, но закалённый перестройками и демократией житель великой России даже не почесался…
— Я терпелив с тобой лишь потому, что хочу понять, чем именно такое ничтожество может угрожать моим планам? — Хищный старик в чёрных одеждах уже не улыбался, он был более чем серьёзен. — Умрёшь ты, но… Кто знает, не появится ли другой? Всем ведомо, что мою руку ведёт сам Всевышний! Аллах да не допустит меня оступиться или совершить недостойное деяние, а значит, всё, что я делаю, — истина в Его глазах!
— Прямо святой Пётр, — непритворно умилился Оболенский. — Но его история запомнила, у нас даже культурную столицу в честь его назвали. А вот о тебе в современном исламе… ни гугу.
— Мир запомнит меня! Я перепишу историю! Имя шейха Хайям-Кара будет на устах каждого правоверного мусульманина!
— Флаг в руки, я что, против, что ли? Экспериментируй, не жалко…
— Ты — вор! Не тебе жалеть или не жалеть меня! — взревел поборник «праведной веры», наконец-то засучивая рукава и хватаясь за золочёную рукоять кривого кинжала. — Честь умереть от моей руки слишком велика для такого негодяя, но ещё слово, и…
— Я буду нем как рыба, — честно пообещал потомок русского дворянства и, молча встав на ноги, так врезал кулаком в скулу чёрного шейха, что тот отлетел шагов на пять в кусты, растеряв остроносые тапки. — А теперь слушай меня! Я буду краток. Беги, урод! Быстро, далеко и без разговоров! Потому что я — Багдадский вор, Лев Оболенский, и если я увижу тебя ещё раз на расстоянии вытянутой руки, то…
Закончить свою пылкую речь он просто не успел, ибо было некому. Оазис, пальмы, пески, пустыня и звёзды исчезли. Мой друг стоял на тихой улочке на окраине базара, впереди, в густеющих сумерках, угадывалась полосатая палатка башмачника Ахмеда. А слева от неё, обвив за шеи двух ослов, серого и белого, плакал невысокий мужчина в драном халате и старой тюбетейке. Сердце Оболенского невольно кольнуло, уж слишком искренней оказалась боль Ходжи, да и оба ишака скорбно склонили головы…
— Да, ты умеешь заварить шурпу из мусора и грязи, — с едва заметным оттенком восхищения пробормотал знакомый голос у его левого уха. — Шейх требовал твоей немедленной смерти, ибо теперь ему придётся дней пять закрывать лицо рукавом, пряча страшный синяк от твоей руки! А ещё он умудрился прикусить язык…
— Шепелявит?
— Чуть-чуть, — усмехнулся джинн. — Я убедил его сделать твою смерть страшной и запоминающейся, на главной площади благородной Бухары, при большом скоплении народа! Так, чтобы ты молил о пощаде и унижался в пыли, славя имя Хайям-Кара…
— С меня пиво, Бабудай-Ага, — подтвердил Оболенский.
— Замётано, Лёва-джан!
Помахав рукой исчезающему в воздухе старому другу, бывший москвич, не скрываясь, подошёл к домулло и хлопнул его по плечу.
— Изыди, призрак, — уныло откликнулся Ходжа, оба ослика поддержали его, демонстративно повернувшись ко Льву крупами.
— Братан, не дури. Тебя пощекотать или ущипнуть?
— О настырное привидение моего недавно сгоревшего друга, погибшего на глазах всего базара под развалинами караван-сарая при сотнях свидетелей. Траурные одежды надели все его друзья, плачет по нём гарем повелителя Бухары, плачут красавицы Коканда, Самарканда, Хорезма, Басры и…
— Эй, я там не отметился!
— Поэтому и плачут, — развёл руками Насреддин, объясняя очевидность женской логики. — Но зачем ты пришёл ко мне, о призрак Багдадского вора? Что ты не успел сделать в этом мире, отчего твоя неупокоенная душа вновь вернулась в этот бренный мир смущать мою кровь и рвать на куски моё сердце ржавыми клещами…
— Слышь, Ходжуля, — Оболенский за шиворот приподнял друга, подкинул, перехватил за грудки халата и крепко встряхнул, — ты что-то курил без меня или просто набрался с горя?
Вместо ответа он неожиданно получил такой чудовищный четырёхкопытный удар в правый бок, что отлетел шагов на пять, три или четыре раза перекувыркнувшись по дороге! Боль была такая, словно бы из него в один миг выкачали весь воздух, не позволили вдохнуть новый, да ещё и переломали по ходу три-четыре ребра. Пока наш незадачливый герой заново пытался сфокусировать зрение, к нему осторожно подошли сразу четыре домулло, зеркально повторяющие движения друг друга и говорящие в один голос…